Воспоминания Е.В. Гольдингер об И.С. Остроухове

В дни моей молодости, когда я только ещё начинала карьеру живописца, мне страшно хотелось попасть в тот круг, который был вокруг Остроухова. Он был человек очень богатый, и народу у него было много — по преимуществу художники, музыканты. Бывали вечера, приезжали иногда знаменитости из-за границы. Мне хотелось, конечно, туда попасть. Но для этого нужно было что-то из себя представлять, а я пока что была только начинающей художницей. Ну что ж, пришлось от этого дела отказаться на довольно продолжительное время. И кто бы мог знать тогда, что приблизительно через десять лет я заключу очень хорошие отношения с Ильёй Семёновичем и стану постоянным членом его собраний уже в послереволюционное время.

Однажды меня послали регистрировать большое собрание русских рисунков, которое было у Ильи Семёновича. Он встретил меня недоброжелательно, потому что вторжение в его внутреннее благоустройство и его коллекционерство он не очень любил. Когда я вошла, Остроухое стоял в столовой, в конце большого стола, где был развёрнут небольшой ломберный стол. Стоял с мрачным видом, в сером халате, высокий и худой. Взгляд его серых, очень умных проницательных глаз был недобрый. На брови был надвинут скрывавший верхнюю часть лба синий берет. Я человек по природе спокойный и принялась очень спокойно за свою работу. Сказала, что мне надо переписать все вещи. Он очень неохотно принёс первый ящик на букву «А». И с этой буквы «А», с рисунков Агина, и началось наше знакомство. Вскоре мы оба забыли о наших официальных отношениях. Мы оба были два художника и оба любили одно и то же искусство. В следующие дни он был гораздо доброжелательнее и общительнее. Мы начали говорить о разных вещах. Он путешествовал много, и я путешествовала много. Начались разговоры и об определении картин. В этом отношении у меня было очень хорошее положение, потому что я в этой области работала и очень легко справлялась с довольно различными определениями. Он это оценил и скоро начал со мной советоваться, а потом была самая настоящая дружба на почве любимого искусства. Я проработала в его доме сначала как сотрудник Комитета по охране памятников, а потом была назначена хранителем его собраний. Я бывала у него каждый день и, конечно, наши разговоры, вертевшиеся вокруг одного и того же, были для меня очень интересны, потому что он очень много рассказывал мне о таком, что мне, конечно, не приходилось видеть. Кроме того, у него постоянно бывали все знаменитые художники того времени. Он был дружен с Серовым, с Левитаном, словом, с верхушкой всех тогдашних художественных обществ. Я так привыкла к этому сидению за ломберным столом каждый день и за перепиской его замечательного собрания рисунков, что мне просто не доставало этого, когда мне приходилось не приходить. Когда мне пришлось быть хранителем и водить экскурсантов в самом музее, то, конечно, наши беседы продолжались гораздо дольше назначенного мне служебного времени. Илья Семёнович относился ко мне совершенно исключительно, и я всегда с благодарностью его вспоминаю. Помнится мне, что я пришла как-то утром в мрачном настроении. Илья Семёнович посмотрел испытующе на меня и сказал: «Пойдёмте в галерею». Мы пошли, сели. Он, обратившись ко мне, сказал: «Что, у Вас случилось что-нибудь? Может быть, я могу помочь, потому что — всё-таки у меня есть связи. Так что, если у Вас что-то такое, что в моей сфере, то я с удовольствием Вам помогу». Я, понимаете ли, чрезвычайно оценила такое отношение ко мне. Но мог он быть и очень резок. Помнится мне, как я сидела за работой; в столовую залетело два молодых человека — совершенно, как две бабочки, — начали порхать по столовой и перекидываться словами: «Вот мы очень хотели.., мы спорим.., я говорю, что эта картина принадлежит такому-то, а мой товарищ говорит: нет, она принадлежит другому. Пожалуйста, решите наш спор, определите эту картину». Илья Семёнович стоял неподвижно во весь рост. После этой фразы он посмотрел на них суровым взглядом и сказал: «Пошли вон!» И эти две бабочки улетели.

Вспоминаются также вечерние собрания у него. Там бывали и служащие Третьяковки, и работники по охране памятников, и музееведы, и искусствоведы. И тогда бывали такие интересные вечера, как вечер, вернее ночь, проведённая с Шаляпиным. Шаляпин приехал поздно — в двенадцать часов, после концерта. Все сидели за чайным столом. Шаляпин сидел широко, развалившись на стуле, положив руку на спинку соседнего стула, и весело разговаривал. Вокруг него все собрались. Замечания его были очень метки. Я как-то совершенно невольно со своего места обвела взглядом весь этот длинный стол, всех, кто слушал Шаляпина. И я увидела смешное зрелище: все сидели и смотрели на него как будто с открытыми ртами. То есть каждый боялся пропустить слово — настолько они были ярки, метки, характерны. Рассказывал он просто ничего не значащие вещи. Например, о том, как Коровин, Серов и он на даче у Коровина ловили в большом озере рыбу. И тут проходили мимо разные жители этой деревни. Проходил какой-то приказчик, который очень хотел познакомиться и всё искал какого-нибудь предлога, чтобы заговорить. Но они сидели сумрачно и молча, продолжая свою ловлю. Потом где-то там, на высоком холме, который поднимался около озера, где лежала деревушка, — оттуда по дороге начал спускаться под гору пьяный мужичишка. Он ругался неистово, иной раз падал. А с другой стороны шла группа девушек, которые визгливыми голосами пели песню. Где-то на перекрёстке они встретились, и тут этот мужичонка стал приставать к этим девушкам, а они со смехом и бранью стали от него отделываться. Наконец, они убежали, а он продолжал свой путь к озеру. Подойдя к камышам, он чем-то там зашуршал, заплескалась вода, и потом всё смолкло. На озере, довольно далеко от берега, была видна небольшая лодка. В ней сидел человек и удил рыбу. Вдруг на берегу озера появился хозяин шинка — дородный, крепкий мужчина, который начал кричать сидящему в лодке: «Иван Петрович! Иван Петрович!» И вдруг в ответ на этот самый призыв послышалась отборная ругань. Тогда хозяин шинка начал удивляться: «Господи Иисусе Христе, что ты, ошалел что ли? Что так кричишь на меня?» А оттуда опять сыпется. Через некоторое время после такого яркого обмена уже рассердился хозяин шинка, стоявший на берегу, и тоже начал ругаться. Тогда тот, который удил рыбу, сложил свои удочки, подъехал к берегу и сказал: «Иван Фёдорович, да ты что, белены объелся? Чего ты ругаешься?» Тут-то и выяснилось, что никто из них не ругался, а ругался мужичонка, сидящий в камышах.

Я, конечно, не могу передать всё так, как рассказывал Шаляпин, но это было что-то блестящее, это была такая живая картина Руси — старой, пьяной, безобразной, бестолковой.

Рассказывал он много из семинарской жизни, и все опять слушали. Потом прошли в зал — он хотел спеть, но он спел только одну вещь и тут же бросил: он уже провёл два концерта и устал. Так что больше он не пел. Но рассказывать Шаляпин продолжал до семи часов утра, и только после этого мы разошлись. Память об этом вечере осталась у меня на всю жизнь.

С Ильёй Семёновичем мы продолжали поддерживать деловые отношения, хотя я не была уже его хранителем, потому что была назначена в Наркомат на другую должность. Но бывала я у него часто, и опять продолжались наши беседы, для меня очень поучительные. Он очень интересовался русским искусством и знал его совершенно замечательно. Огромная заслуга Ильи Семёновича, которая всем известна, в том, что он определил место древнерусской иконы, которая перестала существовать исключительно как предмет культа, а сделалась едва ли не первой страницей русской живописи. Он собирал иконы, и его собрание — хотя небольшое, но очень блестящее — вполне ярко доказывало правоту его мысли.

Иногда в музее, когда я там служила, бывало не очень много посетителей, и тогда Илья Семёнович говорил: «Что Вы время теряете? Пойдите в сад, да пишите что-нибудь». Там я и написала свою «Сирень». Причём Илья Семёнович принимал в этом огромное участие. Мы с ним говорили о том, как нужно писать сирень, кто и как её раньше писал и т. д. Так продолжалось несколько лет нашего знакомства.

Как-то я к нему пришла, и он сказал мне: «Ну, теперь смотрите: я Вам покажу то, что я сейчас сделал. Я обменял свой эскиз Менипа (так в тексте. — Ред.) вот на эту вещь». Я посмотрела: это был очень интересный этюд картины, изображающий скачущего коня. Илья Семёнович сказал: «Это Веласкес». Тут я позволила себе с ним не согласиться: «Это не Веласкес. Вас немного смущает порода коня. Конечно, фламандский конь мог попасть в Испанию, но всё-таки, мне кажется, что здесь Веласкес как-то не чувствуется». Илья Семёнович стоял на своём. Через несколько дней он встретил меня словами: «Вы правы, это не Веласкес. И теперь я знаю, что это такое. Теперь я твёрдо решил: это Жерико». Тогда я восстала энергично: «Илья Семёнович, ни в каком случае». — «Вот увидите, я напишу туда», — и назвал какой-то город во Франции, в котором было большое собрание Жерико.

Грустно сказать, что это были наши последние споры с ним, потому что вскоре он заболел и, пролежав в постели несколько дней, скончался. А мне потом пришлось доказывать свою мысль о том, что такое представляет этот конь, уже долго после его смерти.

В доме Ильи Семёновича постоянно собирались художники, жившие в Москве и приезжие. Они беседовали и часто проводили время в его библиотеке, осматривая чудесное собрание книг. Он дружен был с Серовым, с Левитаном, с Поленовым, со многими художниками, которые были его современниками и с которыми он постоянно общался. Однажды он рассказал мне, что Серов, получив заказ на портрет актрисы Федотовой, занялся этой работой, но спустя некоторое время сделался мрачным, всё время сидел у него в кабинете и почти не работал и молчал. Тогда Илья Семёнович спросил: «Что же, не ладится дело?» — «Нет, — говорит, — не ладится». Потом он исчез на несколько дней и пришёл уже в совершенно другом настроении, очень радостный. Илья Семёнович спросил его: «Ну что, нашёл?», и Серов весело ответил: «Нашёл. Свиной глазок». Оказывается, если посмотреть на портрет Федотовой, на её глаза, они действительно имеют форму, как вот у свиньи: на коричневый спускаются белые ресницы. Знаете, это до такой степени тонко и разительно, что невольно заставило меня задуматься, и я увидела, что у Серова очень часто, почти всегда, есть сравнение с каким-то животным. Возьмите, например, портрет Обнинской, где она держит на руках кролика — ужасно похожи и её карие круглые глаза, и кроликовы глаза. Затем, если вы посмотрите на портрет Орловой, то она очень похожа на борзую собаку: такие у неё длинные тонкие ноги и лицо её такое худощавое.

Я замечала это и в критике, которую делал Пастернак, показывая свои работы. Он часто даже так и говорил: «Смотрите, сидит такой бульдог». Видимо, очень часто бывает такое сравнение, которое вносит какие-то резкие характерные черты.